Раушен, ты в сердце моем!

                                       (Рассказывает  Берта Бургхарт)

 

   Господи, как много лет прошло с той поры, когда ты, Раушен,(1) город моего безоблачного детства, навек остался в далеком прошлом, скрылся в печальной дымке ностальгических воспоминаний. Покинутая навек родина, кровоточащая, не желающая заживать рана. Я, далеко уже не молодая женщина, сейчас стою на берегу янтарного моря и со смутной, терзающей душу, непонятной  для меня тревогой всматриваюсь в бескрайнюю даль.  Туда, где из забвения, словно гордые каравеллы,  выплывают почти забытые картины из моей былой жизни. Пульсирующая  память воскрешает  все то, что окружало меня в далеком  довоенном  курортном городке, который любили посещать знаменитости и высшие военные чины.  Раушен, ты  дарил радость бытия  и ощущения покоя. Или мне только так казалось? Я вижу себя, радостно бегущей по кромке моря с  найденным кусочком солнечного  янтаря. Подбегаю к маме и спрашиваю ее, что за камень, который подарили мне волны? «Это янтарь, кусочек солнца», — говорит мама. Я недоуменно сжимаю янтарь в кулачке. «  А это как?», — с некоторым сомнением спрашиваю маму.  «Опускаясь  всякий раз  в море, солнышко разбивается на тысячу брызг. Вот из этих брызг и рождается янтарь», — отвечает мама и просит меня загадать желание, прежде я верну камень морю. Я молчу, потому что не знаю, какое желание загадать. Наконец говорю маме: «Я хочу, чтобы ты и дядя Клаус всегда были живы».

    Дядя Клаус–это мой отчим. Своего отца я не помню. Мама редко говорила о нем. Дядя Клаус стал членом нашей семьи, когда мне шел пятый год. Бабушка и дедушка владели гостиницей рядом с Мельничным прудом.(2) После развода с моим отцом мама перебралась из Кенигсберга (3) к своим родителям в Раушен. И стала  помогать им  в содержании гостиницы.  Там-то она и познакомилась с Клаусом, который летом 1936 года приехал на отдых  в наш приморский городок. Мне очень жаль, что наивное детское желание не сбылось. Дядя Клаус погиб на войне. Помню его последнее письмо к маме из далекой России; мама очень часто читала его и плакала. «Дорогая Лиз, если бы ты знала, в каком аду мы очутились в этой проклятой и холодной стране. Совсем немного остается до Волги, огромной русской реки, вот она, уже видна, но нам  не одолеть и сотни метров. Кажется, здесь стреляют даже стены домов. Русские отчаянно сопротивляются. Стоят насмерть даже тогда, когда есть возможность сохранить жизнь. Кажется, они совсем не боятся смерти. Им не страшен мороз, который погубил тысячи наших солдат. Ты, Лиз, не представляешь, какую картину я недавно наблюдал в момент недолгой передышки. Среди остовов разбитых домов стоял совсем целый рояль. И на нем обмороженными пальцами в почерневших бинтах играл « Лунную сонату» наш солдат. И пока он играл, русские, притаившиеся  среди развалин, не открывали огонь. Им, также как и нам, было приятнее слушать музыку, чем свист пуль. Милая Лиз, если бы только могла знать, сколько я всего пережил. Не на одну жизнь хватит. Но не буду тебя пугать и описывать все ужасы войны. Скажу только одно: если русские возьмут верх, пощады от них не жди. Мы сами во многом виноваты.  Были жестокими к своим врагам и не можем теперь требовать даже минимального милосердия к себе. Не имеем права. Похоже, Бог за все наши деяния отвернулся от нас. Сейчас он на стороне русских.  Прости, Лиз, если я предпочту смерть плену. Так велит моя честь, честь человека, предки которого всегда  до последней капли крови служили великой Германии».

   Милый  Раушен, ты, прежний, навсегда останешься в моем сердце. Я не узнаю тебя  нынешнего. Ты совсем другой. Вокруг чужой язык, чужие лица. Чужие дома. Все чужое. Только море прежнее. Оно, как и раньше, с шумом  накатывает зеленые волны на песчаный берег.  И крики чаек, такие же пронзительные, словно наполненные до краев непонятной нам, людям, скорбью; закрываю глаза и памятью возвращаюсь в далекое прошлое.

   Каждое лето ты, Раушен,  заполнялся  толпой  отдыхающих. Они неспешно фланировали по деревянному настилу променада, вежливо здоровались друг с другом, желая приятного дня. В жаркие дни, обдуваемые прохладным ветром, дующим с моря, отдыхающие вальяжно располагались в плетеных креслах с навесом. Пляж пестрел от этих похожих на корзинки кресел. Мужчины читали газеты. Женщины, большей частью, занимались детьми. Отовсюду слышался смех, играла музыка.  Туда-сюда сновал фуникулер, поднимая желающих наверх, на высокую песчаную дюну, за которой  среди огромных корабельных сосен и располагался наш городок. Недалеко от дорожки, ведущей наверх,  в черном фраке стоял улыбающийся шарманщик с большим зеленым попугаем на плече, крутивший на радость нам, детворе, ручку своей видавшей виды  шарманки. Самым загадочным  для меня было время, когда оранжевое, потерявшее дневную ослепительность, солнце медленно опускалось в принявшее темно-синий оттенок море. На мысе Брюстерорт  зажигался пульсирующий  огонь маяка. А береговой обрыв  окрашивался цветными огнями иллюминации. Нарядно одетая  публика стекалась на променад и наблюдала за праздничными брызгами многочисленных фейерверков. Я думаю, что для многих это было время восторга,  душевного томления и бесконечной любви.

   Все изменилось с началом войны. Город приобрел иной оттенок, словно полинял. Исчезли праздные отдыхающие. Раушен наполнился людьми в офицерских кителях и шинелях. Больницу переоборудовали в госпиталь. Не стало веселья. Сгинул в неизвестность шарманщик, ушли в прошлое фейерверки. В нашей гостинице стало мало постояльцев. Дедушка постоянно ворчал, что эта никому не нужная война всех нас вскоре разорит. Бедный дедушка! Слава Богу, что он не дожил до того дня, когда  все мы оказались изгнанниками со своей земли. Теперь я думаю, что это была кара Божья. Мы должны отвечать за свои прегрешения. А уж за преступления тем более. И  то, что Бог все же дал на склоне лет увидеть свою покинутую родину – его великое   ко мне милосердие.

   Прохожу мимо вековых лип, они до сих пор растут на Мельничном пруду,  вспоминаю аптеку, что располагалась напротив нашей гостиницы. И аптекаря, смешливого и добродушного дядюшку Ганса. Он всегда был в хорошем настроении и часто подкармливал окрестную ребятню конфетами, при этом каждого гладил по голове и непременно желал доброго здоровья. Осенью сорок первого года я впервые увидела, как дядюшка Ганс плачет. Пришло известие о гибели его единственного сына. Тогда я впервые услышала название далекого  русского города. Оно прозвучало как удар тревожного набата: Волоколамск. « Поверьте мне, — говорил тогда дядюшка Ганс, показывая последнее письмо сына с фронта, — эта страна как огромная черная воронка. Это жернов, перемалывающий кости своих врагов. Большой ошибкой было вступить в войну с Россией. И вы, и я станем жертвами необдуманных решений наших властей». Бедный дядюшка Ганс. Он многое предвидел. Знаю только то, что когда русские  четырнадцатого апреля сорок пятого года вошли   в оставленный нашими войсками  Раушен, он принял яд и умер на пороге своей аптеки. Добродушный весельчак Ганс очень боялся мести русских за то, что его сын воевал в далекой России.  Может, для него смерть была единственным выходом, и он отлично это понимал.  Бесконечные лишения и изгнание на чужбину наш добрый аптекарь  вряд ли бы перенес.

   Неспешно гуляю по городу, разглядываю его нынешних жителей с открытыми славянскими лицами, неулыбчивых, но и не суровых. Что это? На большом валуне отлитая в металле лежит открытая книга. Томас Манн.(4) Великий немец, оставивший родину из-за несогласия с политикой рейха. Позже я узнала, что русские установили этот знак рядом с гостиницей, где останавливался некогда писатель. Здесь он создал свою новеллу «Марио и фокусник». Да, до войны много замечательных людей посещало наш городок. Я подошла совсем близко к памятному знаку и положила руку на чуть прохладную гладь металла. И тут же неугомонная память вернула меня в далекую весну сорок пятого года.

   Словно это было только вчера, я увидела горящий, превращенный в сплошную руину  Кенигсберг. Мы с мамой осторожно, боясь попасть под бомбежку,  крадемся вдоль обрушившейся стены дома с пустыми, лишенными стекол глазницами окон. Среди груды разбитого кирпича, разорванных гардин, битой посуды находим томик Томаса Манна. Мама поднимает книгу. «Волшебная гора». Осторожно, словно боясь сделать ей больно, кладет книгу обратно. На мой вопросительный взгляд отвечает: «Кому теперь нужна великая немецкая культура? Ее больше нет».

   И вот спустя много лет  в чужой стране я вижу, насколько не права тогда была моя мама. Культуру нельзя убить, словно загнанного в капкан зверя. Одно ей страшно – расчеловечивание  ее носителей.

   Продолжаю гладить металлическую страницу. Вокруг стоят люди. Они о чем-то говорят, фотографируют, подходит группа туристов. По разговору – поляки. Слышу в который раз произнесенное имя: «Томас Манн». Мне приятно, что люди разных национальностей помнят и чтят великого немца. А ведь тогда, в далеком сорок пятом году, мы  думали, что с крахом Германии все закончиться для немецкого народа. И победители не оставят камня на камне от наших сел и городов, превратят их в сплошные развалины, как это случилось с Кенигсбергом, агонию которого мне пришлось пережить. И я вновь и вновь возвращаюсь памятью в те трагические годы.

   Зимой сорок пятого стало очевидно, что Германии не устоять под натиском ее врагов. Только наивные люди полагали, что положение на фронтах еще способно повернуть колесо фортуны в нашу сторону. Среди тех, кто еще верил в благоприятный исход, был кузен моей мамы, который и предложил ей перебраться к дальним родственникам в Кенигсберг. После смерти дедушки осенью сорок четвертого года и бабушки незадолго до Рождества, в Раушене нас уже ничего не держало. И мы, я, мама и моя четырехлетняя сестра Эрика, переехали в столицу Восточной Пруссии. Казалось, там будет безопасно, так как город представлял собой  настоящую крепость. К тому же у мамы появилась работа, которая давала нам  средства к существованию.

   Тогда я видела тебя в последний раз, дорогой моему сердцу Раушен. С тех пор только в памяти, да еще в обрывочных беспокойных  снах твои стройные  сосны на открытых морю песчаных дюнах шумели у меня над головой.     Закончился беззаботный период моей жизни, впереди всех нас ждал кошмар, который закончился  великим исходом побежденных немцев со своей земли.

   Когда в начале января сорок пятого года мы прибыли в Кенигсберг, город представлял собой печальное зрелище. После налета в конце августа сорок четвертого британской авиации весь исторический центр находился в  развалинах: кафедральный собор, университет, старые кварталы–наследники рыцарских времен.  Общаясь  с местной  детворой, я узнала многое о том кошмаре, который пережили жители города.  Даже русские, стрелявшие  со своих самолетов по всем движущимся мишеням, не кажутся мне теперь такими варварами, как британцы. Русские не использовали мощные зажигательные бомбы против мирного населения. Да им, в сущности, не было никакого дела до мук простых жителей города, они вошли в сопротивляющуюся крепость  как победители и уничтожали без жалости  всякого, кто оказывал им противодействие. В этом страшная  правда всех войн. Но если русских можно понять, оправдать то, что сделали британцы, нельзя. Ведь их солдаты не гибли под выстрелами на улицах Кенигсберга. Массовый налет авиации на город походил на акцию устрашения. Ведь он ничего не менял в ходе самой войны. Англичан мало волновало, что вспыхнувший почти разом центр города не давал его жителям шансов на спасение. Прятавшиеся в подвалах домов, оказавшиеся на узких улочках старики, женщины, дети моментально превращались в живые факелы или задыхались в дыму.  Мало кому удалось вырваться из этого кошмара. Подобная тактика спустя некоторое время была использована нашими противниками в Дрездене. Но об этом я узнала много позже. Пока же, общаясь со сверстниками, я с ужасом слушала их рассказы об обгоревших мертвецах, которых воды Преголя уносили в зловещее море.

   Милый Раушен, я тогда представляла себе, что золотистый песок твой усеян этими почерневшими телами. Ведь ты и море для меня навсегда слились в единое  целое.  Мне тогда было совсем немного лет. И я мало что  понимала. Все то, что происходило вокруг меня, напоминало зловещий хоровод из быстро сменяющихся событий, случайных людей, слухов. Мама, как могла, оберегала нас с Эрикой. Но дети на войне взрослеют раньше времени. И я не была  исключением. Все больше и больше задавала взрослых вопросов. Например, таких: почему мы с огромным потоком беженцев, который полноводной рекой затопил Кенигсберг, не пытаемся  покинуть город? Что могла мне на это ответить мама? Что дорога на Пиллау (5) плотно забита замерзающими людьми, пытающимися всеми правдами и неправдами достичь порта. Что в давке и неразберихе, под бомбежками, ей с двумя  детьми никогда не достичь Пиллау. Что в кенигсбергском порту в давке пострадал уже не один десяток человек. А тысячи проклинают власти из-за невозможности пристроиться хоть на каком-нибудь суденышке, которое, даст Бог, не попадет под обстрел и благополучно доплывет туда, где не стреляют.  Мама горько вздыхала и говорила, что в городе безопасней. Но я уже тогда понимала, что это не так. По улицам стала опасно ходить. Почти не встречая сопротивления  от нашей воздушной обороны, русские самолеты  все чаще и все ниже летали над городом. Обнаружив движущуюся цель, они  тут же открывали пулеметный огонь. Однажды мама, бледная от страха, прибежала домой и расплакалась. Как выяснилось позже, она стала свидетелем того, как русский самолет охотился за лошадью, впряженной в неповоротливую телегу. Эту расстрелянную лошадь  жители близлежащих домов  быстро растащили на мясо.  Других лошадей, растерзанных взрывом, некоторых еще полуживых, бьющихся в агонии, позже и мне пришлось увидеть на усеянных кирпичными обломками улицах Кенигсберга. Этих  красивых созданий было жалко до слез. Как жаль беспомощно мяукающего котенка с отсеченной осколком мины лапой. И его убитую хозяйку, девочку лет шести. Тогда я  часто плакала, и большей частью от страха, что со мной произойдет то же самое.

   Милый Раушен, помню, как часто я думала о тебе  в часы, что были наполнены зловещим воем сирен и грохотом бомбежек. Я все время просила маму уехать из Кенигсберга и вернуться к твоим янтарным берегам. На что мама неизменно отвечала, что город устоит при любой осаде, а Раушен не укреплен, и, следовательно, беззащитен. Вслед за мамой и я стала думать, что, несмотря на то, что Кенигсберг  методично превращается в руины, мы в относительной безопасности. Но ощущение это длилось недолго. Дом наш, как и многие дома вокруг, превратился в безжизненный остов с выбитыми стеклами. Рядом,  словно открытая пасть чудовища,  зияла свежая воронка от авиационной бомбы. Те из соседей, кто не покинул Кенигсберг, не был убит и не сгинул в безвестности, спустились в подвал. Отныне этот пахнущий крысами, полутемный  подвал стал домом для нескольких семей. Вскоре к нам присоединилась избежавшая смерти семнадцатилетняя еврейка Дебора, про которую соседи говорили, что от газовой камеры девушку спасло чудо. Одна немецкая влиятельная семья укрыла ее от преследования, выдав за свою дальнюю  родственницу чешку.

   Я подружилась с Деборой, немного грустной, задумчивой и очень доброй. Пережившая гибель своей семьи, она страстно ненавидела нацизм и с нетерпением ждала прихода русских.

   Слухи, один страшнее другого, быстро передавались из уст в уста. Теперь, вспоминая то жуткое время, я не перестаю удивляться, как легко мы верили всему, о чем твердила назойливая пропаганда. Одна лишь рассудительная Дебора сохраняла спокойствие и пыталась доказать всем, что слухи распространяются нацистами  для того, чтобы всколыхнуть ненависть к нашим врагам и укрепить решительность для дальнейшего сопротивления. Наши перепуганные соседки рассказали маме об ужасных событиях, что произошли в Метгетене. Они  говорили, будто русские, войдя туда, согнали гражданское население на теннисный корт, обнесенный колючей проволокой,  и подорвали его. Рассказывали о массе убитых  женщин, изнасилованных, с веревками на шее, которых будто бы волочили по земле, о горах трупов, сброшенных в навозные ямы. Слухи о том, что русские с жестокостью насилуют немецких женщин, держали в напряжении весь наш подвал. Я плохо понимала тогда, о чем идет речь. Доставала маму вопросами. Но она отмалчивалась. И только крепче прижимала к себе вечно зареванную Эрику. Помню страх, животный, с долей обреченности, который заставляли моих соседок  содрогаться от одной только мысли о встрече с русскими.

   Тогда мы думали, что живем в аду. Но оказалось, что настоящий ад нас ждет впереди. Русские не торопились со штурмом Кенигсберга, несколько месяцев методично превращали его в руины. Их самолеты каждый день сбрасывали бомбы на городские кварталы. Говорили, что особенно сильно пострадали районы Верхнего и Нижнего Хаберберга. Город горел во многих местах. Жители, как могли, спасали от огня свое имущество. Улицы города были забиты повозками,  мебелью, тюками с одеждой, детскими колясками. Работы хватало всем: пожарным, похоронным командам, медикам в лазаретах. Соседки рассказывали, что убитых, найденных на улицах,   хоронят прямо в воронках. Боялись эпидемий. В довершение всех несчастий появилась новая, доселе невиданная напасть – вши. Я помню, что запах нашего подвала вскоре изменился. На смену щекотливой до удушья  вони крысиного помета пришел стойкий запах еще более удушающей гари. Город заволокло дымом. Ночи стали алыми, потому что освещались заревом многочисленных пожарищ.  А еще в нашем подвале прибавилось людей. Я плохо помню их лица; большей частью  одетые во что попало, они напоминали мне бесформенные тени.

   Все чаще звучало слово « капитуляция». Я не понимала тогда его значения. Но когда увидела недалеко от нашего разрушенного дома повешенного молодого солдата с табличкой на груди: « Мне пришлось умереть, потому что я трус», это страшное слово приобрело вполне конкретные очертания. Да, дети на войне взрослеют быстро. Именно тогда я поняла, что у этого совсем юного, похожего на студента солдата  было не много шансов уцелеть. Он бесславно погиб потому, что не верил в нашу победу, призывал к капитуляции; но не менее трагичной была бы его участь, попади он в плен.  Именно с этого страшного  зрелища, когда меня, в размазанных по грязному лицу слезах,  буквально выворачивало наружу под выщербленной осколками стеной дома, я возненавидела тебя, война. Возненавидела не по-детски упрямо и капризно, по-взрослому.  Потому что увидела твое неприглядное лицо. Нет, не лицо, звериный оскал. Клыкастый оскал полный безумия.

   Милый Раушен! Помню, что в этом аду я все чаще думала о тебе. И даже в молитвах своих к Богу просила хоть на денек увидеть твои песчаные кручи. Вдохнуть, словно испить благодати, свежего ветра с моря. Я готова была даже  погибнуть в темных, пенящихся от неистовой ярости волнах, только бы не слышать волчьего воя сирен и грохота многочисленных разрывов.

   Никогда не забуду, как к бесконечному страху умереть под бомбежками  прибавилось стойкое чувство голода. Все окрестные развалины были очищены от каких-либо остатков подобия еды. Добывать пищу стало негде. К тому же шестого апреля начался штурм города русскими. И все обитатели нашего подвала с ужасом ждали, чем все закончится. С самого утра город накрыла волна многочисленных  обстрелов. Били из всех типов орудий. Особенно страшен был ураганный огонь минометов, которые русские называли женским именем  «Катюша». Небо почернело от самолетов, они непрерывно сбрасывали воющие бомбы. Уши закладывало от многочисленных разрывов. Об одном только молились обитатели нашего подвала: чтобы устояла руина дома, а нас не засыпало безжалостными обломками. Кенигсберг болезненно содрогался от бомбежек, горел. Это продолжалось в течение нескольких дней. Разрозненные защитники города,  как могли, пытались организовать оборону. Прячась между развалинами, они занимали удобные позиции. Но все попытки солдат проникнуть в наш битком набитый людьми подвал, заканчивались неизменно.  Женщины выталкивали наружу  всякого, имеющего при себе оружие. Говорили, что русские огнеметами выжигают бункеры и подвалы, откуда доносятся  выстрелы. Подобной участи для себя никто не желал. Вскоре на дверях, в окнах зияющих проломов стали появляться белые простыни. Мы не стали исключением.

   Восьмого апреля я впервые увидела русских. Мимо нашего подвала с невообразимым лязгом проехало несколько танков. На улице стало тише, канонада боя сместилась ближе к центру города. Все вынужденные обитатели подвала  замерли в тревожном ожидании.

   К вечеру в наш подвал наведался первый русский. Меня поразило скуластое лицо с узкими глазами. До этого я никогда не встречала подобных лиц. Солдат, наведя на нас автомат, подозрительно огляделся. Он что-то стал говорить нам, быстро, но никто не понимал чужого языка. Удостоверившись, что в подвале кроме стариков, женщин и детей более никого нет,  солдат осмелел.

—Ура, ура, шнель, шнель, (6) —сказал он и навел на нас автомат.

—Отдайте ему часы, у кого есть, — сухим  шелестом пронесся тревожный шепот. Несколько женщин и один старик протянули солдату часы.

—Гут, хорошо.

Солдат забрал часы и положил их в карман.

—Гешенк.  Гут, гут. (7)

   Когда он ушел, все облегченно вздохнули. Наши соседки сказали, что ожидали худшего.

   Эрика постоянно плакала, просила есть. Но где было взять еду? Ее плач, который становился все громче, выводил из себя многочисленных  обитателей подвала.

—Да успокой же ты девчонку! Нет больше сил! — сказала одна из соседок в сердцах.

—Пойдем, — сказала маме Дебора.

—Куда? — испуганно произнесла мама, прижимая к себе Эрику.

—К русским. Попросим у них еды.

—Нет, нет, — мама ни за что не соглашалась покинуть подвал.

—Пойдем, — настойчиво повторила Дебора. — Попросим еды для детей. Ведь не звери же они, должны понять.

   Не знаю, чего стоило маме после многочисленных пугающих рассказов о бесчинствах русских  солдат покинуть наше пристанище. И уже не узнаю никогда. Но голод, терзающий несколько дней двух ее детей, заставил побороть в себе простой человеческий страх. На всякий случай мы  попрощались со своими соседками и вышли из ставшего нам на короткое время прибежищем  подвала.

   Кенигсберг представлял собой страшное зрелище. Сплошные руины. Разбитые улицы запрудили машины, повозки с лошадьми, сооружались палаточные лазареты для раненых. То тут, то там дорогу преграждала военная техника. Большей частью разбитая.  Немецкая и  русская вперемешку. Никогда не забуду подбитый русский танк с мертвым танкистом на броне. А неподалеку, застывшее в неестественной позе, безжизненное тело немецкого подростка с автоматом в руках. Ближе к центру стали встречаться колоны пленных солдат. Меня поразили лица русских конвоиров. Суровые, с плотно сжатыми губами. Они с холодной презрительностью, даже ненавистью смотрели на муки солдат, многие из которых были ранены. Вообще, мне показалось, что тем русским солдатам, которые встречались нам по пути, было абсолютно безразлично, что бредут обессиленные  немецкие женщины с детьми. Никто не пытался нас остановить, сделать что-либо плохое. Но и помочь никакого стремления с их стороны не было. Наконец мы увидели русскую машину, возле которой стоял офицер. Он что-то говорил шоферу и показывал  карандашом на карте.

—Стой, — обратился к нам офицер на довольно хорошем немецком языке. — Кто такие? Сюда нельзя.

—Господин офицер, — сказала Дебора, — мы несколько дней ничего не ели. Дети голодные, плачут.

   Офицер внимательно посмотрел на нас с Эрикой.  Мне, помню, тогда  показалось, что взгляд его серых стальных глаз потеплел.

—Значит так, — сказал он и поправил ремень на поясе. — Идете вон туда. Увидите полевую кухню. Скажете что от майора Самойлова. Там вас накормят.

—Мама, а они совсем не страшные, — сказала я после того, как русский повар накормил нас дымящейся горячей кашей. Никогда, ни раньше, ни потом ничего вкуснее я не ела. Эрика тоже с удовольствием уплетала за обе щеки. А мама почти не притронулась к еде, только плакала. Дебора, как могла, успокаивала ее.

   На обратном пути нам снова встретился знакомый русский офицер.

—Фрау, — обратился он к маме и Деборе. — Если у вас есть возможность, покиньте город. Вы сами понимаете. Среди развалин притаилось много ваших солдат. Их находят и уничтожают. В таких условиях контролировать отношение  к мирному немецкому населению нет возможности. Вероятны  всякие инциденты. Вы понимаете?

—Спасибо, господин офицер. Вы очень добры.

—У меня дома остались жена и две дочери. Они очень похожи на ваших девочек.

   И офицер достал из нагрудного кармана потрепанную фотокарточку.

—Да, есть сходство, — сказала мама. — А откуда вы знаете наш язык?

—Я не всегда был военным. Раньше преподавал в школе немецкий. Да,  кстати, если что, ссылайтесь на знакомство со мной. Запомните мою фамилию – Самойлов. Майор Самойлов.

   Это случайное знакомство не один раз спасало нас в будущем. Как только мама говорила, что лично знает майора Самойлова, желающих причинить нам вред убавлялось в разы. Сейчас теряюсь в догадках: то ли в действительности этот майор  имел большой авторитет, то ли имя  русского офицера наводило на мысль: а вдруг. …Кто знает?  Но эта фамилия  помогла маме найти работу в офицерской столовой и получить продуктовые карточки. Благодаря совету майора мы отправились в Понарт,(8) который не был разрушен бомбардировками. Там, хотя и с трудом, но нас приютила дальняя родня по линии отца. Дебора устроилась неподалеку.  Вскоре у нее завязался  роман с русским лейтенантом. Жизнь наша, насколько мне помнится, потихоньку налаживалась среди русских. Я стала ходить в немецкую школу.

   Но наступила страшная зима сорок седьмого года. Таких холодов, казалось, никогда не видела многострадальная кенигсбергская земля. Стали поговаривать, что русские принесли с собой не только разруху, но и сибирские морозы. Вслед за холодом пришел голод. Спасали нас только продуктовые карточки мамы. Это было страшное время. Замерзая в ледяной комнате, я крепко прижимала к себе Эрику и рассказывала ей о тебе, Раушен. Ты стал сказкой, милый сердцу городок у моря. Я населяла тебя волшебными феями, добрыми волшебниками и воздушными замками. Эрика все время спрашивала, когда мы уедем в сказку. Я твердила: потерпи, вот кончатся холода, и поедем. Нет, не суждено было сказку превратить в быль. В эту зиму ослабевший организм мамы не вынес простуды. В конце января ее не стало. Умерла от воспаления легких. На кладбище были только священник, пара могильщиков, мы с Эрикой и Дебора. Она прижимала к себе нас, окоченевших от пронзающего ледяными шипами  ветра и, глотая слезы, тихо читала еврейскую поминальную молитву.

   Своей родне мы стали в тягость. Я не осуждаю их. В эту зиму  тяжело было всем. Многие умерли от голода.  Поговаривали со страхом  о нередких  случаях каннибализма. Родители от отчаянья бросали своих детей. Нередко эти самые дети, обессиленные, грязные, ползали по помойкам в надежде найти хоть какой-нибудь съедобный кусок. В Понарте не осталось ни одной кошки, ни одной собаки.  Ели даже падаль. Матери со слезами продавали дочерей за еду. На все эти страдания, помню, я уже смотрела глазами взрослого человека. Детство мое закончилось.

   Сейчас думаю, что бы было со мной и Эрикой, если бы не Дебора. Ее знакомый офицер, пользуясь связями, пристроил нас в сиротский дом в Марауненхофе.(9) Справедливости ради следует сказать, что русские власти много делали для того, чтобы организовать детские приюты. Русским также было нелегко. Жили скудно. Неурожайный год ударил одинаково по всем. Но в приюте у нас была чистая постель и кусок хлеба. К лету сорок седьмого года с продовольствием стало лучше. От голода перестали   умирать.

   Помню,  как  тяжело мы привыкали к русским переселенцам, которые ехали за призрачным достатком в разрушенную войной Пруссию.  К нашему удивлению оказалось, что многие из них не имеют представления о ватерклозетах. Не пользуются фарфоровой посудой, вилкой и ножом за обедом.  Были случаи, когда ели  куски ароматного мыла, принимая их за конфеты. Много пили крепких напитков. А напившись, бывало, безобразничали.  Русские же  с трудом мирились с нами. Насмехались над кружевным нижним бельем и крахмальными чепцами женщин. Привычкой по утрам пить кофе и чистить зубы. Держать в идеальной чистоте свой двор. Мы все, от мала до велика, для них были фашистами. Даже ненавидевшая нацизм  Дебора. Но все же, уживались. Даже дружили. Делали друг другу подарки. Бывало, влюблялись. Даже женились. А маховик истории уже незримо начал раскачиваться из стороны в сторону.

   Немецкое население, которое не представляло интереса как специалисты или дешевая рабочая сила, русскими властями было решено выселить в Германию. Никто не спрашивал нашего согласия на расставание с родиной.  В октябре сорок седьмого года нас, детей, снабдив в дорогу новым платьем, ботинками, сменным бельем и полотенцем, погрузили в эшелон, который уходил на Пазевальк. (10) Тогда я в последний раз видела Дебору. Она пришла проводить нас с Эрикой. Долго плакала, прижимала  к себе, называла своими крошками, сокрушалась, как мы будем жить одни на чужбине.

—Поедем с нами, — попросила я Дебору.

   Она отрицательно мотнула головой.

   В конце восьмидесятых годов из СССР мне пришло странное письмо. Его отправителем была некая Раса Адамкиене. Я долго не могла поверить, что письмо от Деборы. Она писала, что в Союзе теперь перестройка и о многом можно говорить. Из ее письма я узнала, что офицер, который ухаживал за ней, помог изменить имя, достав нужные документы. Так наша немецкая еврейка Дебора стала гражданкой Советского Союза  литовкой.  Муж  увез ее в Каунас, где она и прожила всю жизнь под чужим именем. Литовцам говорила, что плохо владеет языком, потому как жила в России; русских же нисколько не смущал ее акцент, от которого так и не смогла избавиться.  Я была рада, что жизнь Деборы сложилась удачно. На свою жизнь я также не жалуюсь. Все у меня в порядке.

   Я иду по твоим улицам, Раушен. Я всматриваюсь в лица. Все чужое вокруг. Незнакомое. Я не узнаю тебя, Раушен. И с горечью понимаю, что возврата в прошлое не бывает. Сказка моего детства. Ты по-прежнему прекрасен, но ты чужой. И никогда не станешь таким, как раньше. Лишь  память моя сохраняет твои былые черты.  Раушен, ты навсегда в моем сердце. Был, есть и будешь, пока я жива. Покинутая моя родина, незаживающая  до сих пор кровоточащая рана. Я ненавижу тебя, война! Ты лишаешь людей жизни, лишаешь родной земли. Самого ценного, что есть у человека. Никакими бравурными маршами не перебьешь крик боли, что идет из человеческого сердца. Я ненавижу тебя, война. И проклинаю тех, кто безумием своим толкает мир в пропасть. Посмотрите на меня, уже немолодую немку, сполна настрадавшуюся от ваших порочных желаний владеть миром, диктовать свою волю. Неужели мой пример вас ничему не научит? Если нет, я обращаюсь к вам, потенциальные жертвы кровавых игрищ власть имущих. Не дайте миру впасть в очередное безумие. Спасите мир!

-------------------------------------------------------------------------------------------------

 

 

  1. Раушен - совр. г. Светлогорск Калининградской области.
  2. Мельничный пруд - совр. озеро Тихое в Светлогорске.
  3. Кенигсберг – совр. г. Калининград.
  4. Томас Манн – 1875-1955, немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе. Еще до Второй мировой войны эмигрировал из Германии из-за несогласия с политикой Рейха.
  5. Пиллау -  совр. г. Балтийск.
  6. Часы, часы, быстро, быстро.
  7. Подарок.  Хорошо, хорошо.
  8. Понарт – пригород Кенигсберга.
  9. Марауненхоф – один из районов Кенигсберга.

  10. Пазевальк – город в Германии. Земля Макленбург - Передняя

    Померания. В годы войны находился в зоне советской оккупации.

 

 

       

 

Оценки читателей:
Рейтинг 0 (Голосов: 0)

Не забывайте, нажав кнопку "Мне нравится" вы приглашаете почитать своё произведение 10-15 друзей из "Одноклассников". Если нажмут кнопку и они, то у вас будет несколько сотен читателей.

16:21
415
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...